За секунду до преступления

Мы представляем рассказ народного писателя, прозаика и сценариста, аксакала отечественной литературы Мара Байджиева «За секунду до преступления». Произведение автобиографично и пронизано глубокими личными переживаниями. Оно о таком далёком и таком близком послевоенном времени. О трагедии семьи, чей отец несправедливо признан «врагом народа». О молодом человеке, который в сложный период своего становления пытается найти ответы на вопросы, которые ставит перед ним жизнь, и сделать правильный выбор в своей судьбе.

«На долю нашего поколения выпало немало испытаний: дети войны, мы пережили репрессии, которым подвергались наши родители. Основной посыл этого рассказа в том, что, несмотря ни на какие трудности, надо оставаться человеком, сохранять в себе нравственное начало. Сегодня тоже по-своему нелёгкое время, но мне хочется, чтобы молодёжь помнила: нельзя сдаваться, нужно идти к своим высоким целям», — поделился своими мыслями М. Байджиев.


Окна дрожат от марша оркестра. При каждом ударе медных тарелок в унисон звенит стекло полуоткрытой форточки. Наш дом расположен в ста метрах от Правительственной площади, в двухстах метрах от МГБ и его подвалов с высокими железобетонными заборами.

Город залит весенним солнцем. На площади идёт первомайский парад. На трибуне — местные вожди в суконных гимнастёрках, высоких картузах: местный «Сталин», рядом — местный «Маленков», всевозможные «маодзедунчики»… Приподняв правые руки, согнутые в локтях, они лениво приветствуют демонстрантов. Идут спортсмены общества «Динамо», за ними — «Трудовые резервы», «Большевик», «Урожай». Ребята в традиционных трикотажных майках и чёрных сатиновых трусах. За ними — колонны Министерства пищевой промышленности. На грузовике с прицепом — огромный стенд. Толстыми чайными колбасами написано: «Слава Сталину!» В следующей машине шоколадными конфетами в обёртках выложено: «Слава ВКП (б)!» Каждая буква — с человеческий рост. На других машинах — звёзды, серпы, молоты и прочая символика. И всё это выложено пищевыми продуктами. Цеха мясокомбината демонстрируют свою продукцию: на перекладинах мерно покачиваются копчёные свиные ляжки, гирлянды колбас, убойный цех везёт красные туши. Диктор, сообщив о трудовых достижениях, орёт: «Слава славным труженикам пищевой промышленности!», «Слава вождю и учителю трудящихся Советского Союза и всего мира Иосифу Виссарионовичу Сталину!! Ур-ра-а!!!»

«Аа-а!» — отзываются труженики пищевой промышленности и отплясывают перед центральной трибуной под гармонь. Лица красные. Нетрезвые. Довольные. Через усилитель звучит частушка:

Римский папа с грязной лапой
Лезет не в свои дела.
И зачем такого папу
Только мама родила!

«Маодзедунчики» смотрят на местного «Сталина», как он реагирует на идеологический «удар по Ватикану». Тот искренне смеётся. Вожди хохочут «от пуза». Тем временем наносится второй удар.

Мы читали план Маршалла,
Хохотали все до слёз,
Я барбосу показала —
До утра смеялся пёс!

— Ух! — пляшет весёлая толстушка. Сокрушив оплот загнивающего капитализма и все его пережитки, трудовой коллектив колбасного цеха удаляется под аплодисменты трибуны. На площади — труженики шелкомотальной фабрики. «Сталин! Сталин!» — написано разноцветными шелками. Никому, в том числе и мне, разумеется, и в голову не приходит, что «вождя и учителя» к следующему Первомаю уже не будет в живых, а «маодзедунчикам» придется с верхней трибуны спуститься в нижний ярус.

Вчера вечером я случайно узнал, почему наша посылка в Карагандинский лагерь вернулась с уведомлением о том, что «адресат не найден». Мы решили, что отца перевели в другой лагерь, и ждали вестей. Я просил мать послать запрос в Караганду, в МГБ, но она ссылалась на какие-то сведения, которые надо уточнить, собиралась с кем-то проконсультироваться. Я очень злился, просил номер почтового ящика лагеря, но она всё обещала, тянула…

А вчера, разбирая книги, я обнаружил записку, адресованную мне неизвестным лицом. Он писал, что находился в одном лагере с моим отцом, часто общался с ним, лечил и что, умирая от истощения (страдал колитом желудка), отец завещал, чтобы я стал инженером-строителем и ни в коем случае не занимался литературой и общественными науками. «Отец просил, чтобы вы росли серьёзным юношей, берегли маму и заботились о младших», — писал неизвестный. Письмо было написано по-русски, очень грамотно, хотя речевые обороты и вежливое «вы» говорили о том, что писал его восточный человек, но ни в коем случае не кыргыз. Много лет спустя я нашел этого человека. Им оказался Хабибулла Кадыров — сын выдающегося узбекского писателя Абдулло Кадыри, репрессированного в 1937 году. Студент второго курса медицинского института, Хабибулла в 1942 году был осуждён на десять лет, отсидел «от звонка до звонка» за хранение романов своего отца «Скорпион из алтаря» и «Прошлые дни».

Прочтя письмо, а вернее, завещание отца, я был так потрясён, что не в силах был прослезиться. Вновь и вновь вчитывался в каждую строчку. Письмо было написано простым карандашом на сероватой бумаге, углы были немного стёрты: видимо, автор долго носил его с собой, выжидая момента, чтобы отправить на волю. Солёные пятна — это следы маминых слёз. Я сложил листок, положил на место и решил не говорить матери о том, что знаю о письме. Но почему она, зная о гибели отца, скрывает от меня, выслушивает мои упреки, страдает в одиночку? Этот вопрос я задал ей через четыре года, когда пришло известие о посмертной реабилитации. «Боялась, что, узнав о смерти отца, ты потеряешь веру и станешь преступником», — ответила мать.

Отца моего арестовали 10 января 1950 года и на десять лет отправили в Караганду добывать для родины уголь за буржуазный национализм и связь с космополитами Москвы и Ленинграда. Он был одним из авторов первых кыргызских рассказов, повестей, пьес и критических статей, переводил русскую и зарубежную классику, составил первые учебники по родному языку и литературе, был учеником сосланного в наши края гениального русского лингвиста Евгения Дмитриевича Поливанова и выдающегося кыргызского литератора Касыма Тыныстанова (оба они были расстреляны 5 ноября 1938 года).

Вернувшись с фронта в конце 1944 года, отец заведовал сектором фольклора и эпоса «Манас» при Киргизском филиале Академии наук СССР. Чёрная эпидемия ждановского доклада дошла и до наших гор. Тут же, как грибы из навозной кучи, возникли лихие критики, начали гуртоваться в мелкие литературные шайки и крупные банды. Стали выявлять затаённых «врагов народа», требовали, как десять лет назад, признания ошибок и покаяния, вплотную прижимая к колючей проволоке.

3абирали моего отца очень спокойно, я бы сказал, даже интеллигентно. Это было 10 января 1950 года, в последний день зимних каникул. Примерно в десять часов ночи постучались в дверь. Отец читал последний номер журнала «Советская этнография». Я дочитывал роман Джованьоли «Спартак». Младшие — брат и две сестрёнки — спали в детской. Мать пошла открывать дверь…

В прихожей послышались мужские голоса. Она тут же вернулась и тихо сказала отцу: «Мужайся, они пришли». Отец опустил журнал и приподнялся на локтях. Вошли пятеро: подполковник в папахе, майор, капитан, высокий лейтенант в новеньком мундире и ещё дядя Паша — наш сосед, как я потом узнал, понятой. Подполковник показал ордер на арест и заставил отца расписаться. Ему дали возможность одеться, посадили в угол на стул и произвели обыск. Забрали всё написанное от руки и на машинке, книги с автографами, фотографии. Роман Мухтара Ауэзова «Абай» с дарственной подписью автора отложили отдельно. Всюду заставили подписать: «Изъято у меня при обыске», поставить роспись и число.

Обыскали мой портфель, но ничего не нашли. Затем лейтенант из большого отсека вытащил книгу «Манас Великодушный», на титульном листе которой был автограф переводчика и составителя прозаического пересказа эпоса Семёна Липкина. Накануне Семён Израилевич и Мухтар Омарханович приезжали во Фрунзе и, будучи у нас дома, подарили мне свои книги. По тому, как лейтенант отреагировал на роспись Липкина, я понял, что они хорошо знают, что надо искать. Отец расписался.

Сейчас мы знаем, что в 1937-м делалось это гpyбo и бесцеремонно, по-солдафонски; люди в кожаных куртках и следователи НКВД обращались с арестованными, как с действительными преступниками и врагами народа. В пятидесятых эти работники были, видимо, иные. А в глазах майора я даже заметил сострадание.

Отцу дали возможность попрощаться с нами. Он поцеловал спящих сестрёнок, братишку, меня, маму. «Это ненадолго, разберутся — отпустят», — сказал отец, обняв её вздрагивающие плечи, и пошёл к выходу. И вдруг братишка, который до сих пор молча следил за обыском и шмыгал носом, кинулся, как тигренок, на длинного лейтенанта и закричал:

— Куда вы забираете папу? Он ни в чём не виноват!

Лейтенант с трудом отцепил пацана и кивнул мне. Я перехватил братишку за пояс, оттащил в сторону, но тот вырывался и кричал:

— Отпустите его! Он не виноват! Он хороший! Это мой папа!

Майор покачал головой и отвернулся.

Мы с матерью проводили отца до калитки. Там стоял крашеный «Виллис». Эту машину я видел почти каждый день, проходя мимо здания МГБ. Отец ещё раз поцеловал нас с мамой. Старый автомобиль тихо зашуршал по сухому снегу, прошёл 150 метров, повернул влево к воротам. В морозной зимней тишине было слышно, как загремели запоры железных ворот и два красных стоп-огонька скрылись из глаз, как две кровавые звезды…

Я учился в русской школе с детьми в основном рабочих и военных. А потому в классе никто не знал, что я в одну ночь стал сыном «врага народа». Занимались мы в третью смену, я приходил домой поздно вечером. Каждый раз, открывая дверь, был уверен, что отец сидит за столом, пьёт чай и с улыбкой поднимется мне навстречу. Но увы! Недаром в народе говорят, что ГПУ- это «барса-келбес» — дорога, по которой не возвращаются.

В среде местной интеллигенции, далёкой от литературной жизни, ходили слухи, что на нашем чердаке обнаружили радиостанцию, имевшую связь с вооружёнными силами США, ленинградскими евреями и кремлёвскими врачами, задумавшими отравить Сталина. Многие знакомые и отцовы друзья, которые буквально торчали в нашем доме, теперь обходили нас стороной, при встрече делали вид, что не замечают или вовсе никогда не знали такую семью. Мы с матерью никого не осуждали, знали, что каждый боялся за свою судьбу. Вскоре арестовали друга и постоянного соавтора моего отца Зияша Бектенова. Об этом шепнул мне его сын в пионерской комнате, где мы готовили к Первомаю акробатический этюд. Лучший друг советских детей с дочерью Светланой на руках улыбался нам со стены — девочка с чёлочкой в матроске обнимала отца за шею и олицетворяла наше счастливое детство.

А акробатический номер заключался в том, что мы с моим другом, теперь уже друзья по несчастью, держали перекладину, на неё забирались ещё двое и брались за руки, а на их плечи с помощью физрука взбирался пятый — обычно какой-нибудь шустрый пацанчик — и, поймав равновесие, отдавал салют, а мы хором кричали: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!» Кричали мы абсолютно искренне, так как были уверены, что действительно очень счастливы, хотя бы по сравнению с неграми Америки, которых били, линчевали, сжигали толстопузые капиталисты, курящие толстые сигары. Империалистов, эксплуатирующих детский труд, как правило, изображали в облике премьер-министра Англии Уинстона Черчилля. А мы, сыновья «врагов народа», держа перекладину, благодарили за своё счастливое детство именно того, кто по второму заходу начал уничтожать интеллигенцию.

Я был уверен, что об аресте моего отца никто в школе не знает. Но однажды в класс вошёл наш директор Сан Саныч в тот самый момент, когда мы, разнузданные отсутствием учителя, устроили очередной содом. Директор отчитал комсорга Эдика Гузаирова, старосту Васю Климченко, а потом вдруг назвал меня по фамилии и сказал вполголоса: «Кому-кому, а тебе следовало бы вести себя потише». Ребята не поняли истинной сути этих слов, но я оцепенел. А вскоре, как потомок «врага народа», я был разоблачен полностью. Это случилось в военкомате, когда мы получали приписные свидетельства. Всем классом мы прошли медкомиссию, заполнили анкеты, сдали автобиографии. В просторном дворе комиссариата выстроились ребята из четырёх соперничающих школ. В центр вышел бойкий капитан, объявил, что сейчас появится подполковник Насибуллин, проведёт с нами беседу, и вдруг громко произнёс:

— Допризывник такой-то (назвал мою фамилию), шаг вперёд!

Я, шлёпнув переднего по плечу, сделал шаг вперёд по всем правилам строевой подготовки.

— Где твой отец? — спросил капитан.

Я опустил голову.

— Я спрашиваю, где твой отец? — громко повторил капитан.

— Арестован в январе 1950 года, — ответил я согласно заполненной анкете.

За спиной послышался шум.

— 3а что арестован?

— Нe знаю, — ответил я.

— Твой отец арестован как враг народа! Держи свою анкету и заполни её соответствующим образом. Сми-ррно! — заорал он вдруг истошным голосом.

Все вытянулись. На крыльце военкомата появилась грузная фигура подполковника Насибуллина.

— 3драсьте, товарищи допризывники!

— Здра! Жлам! Варищлковник! — гаркнули ребята.

— Вольно… А этот чего тут торчит? — кивнул подполковник на меня.

— Биографию не заполнил! — ответил капитан.

— А-а, марш на место! — скомандовал Насибуллин и начал свою беседу, которую, разумеется, я не слушал.

В голове стоял шум. Слёзы подкатывали к самому горлу. Ребята поглядывали на меня с сочувствием. Я играл во все популярные спортивные игры, кроме баскетбола, выступал за школу, за район, за город по футболу, волейболу, по лыжам, был в сборной республики по малому и большому теннису, был капитаном команд, все ребята города знали меня в лицо. Завтра о тайной части моей биографии узнают девчонки 3, 28 и 12-й школ, которые знали меня как бесшабашного парня и организатора весёлых вечеров. Теперь они будут смотреть на меня, как на сына «врага народа», как на несчастного человека. Как я теперь выйду на площадку стадиона? Как появлюсь на школьных вечерах? И если бы в эту минуту был пистолет, я бы выстрелил себе в висок, но перед этим, разумеется, прикончил бы капитана.

В ту ночь я не спал до утра, терялся в догадках, каким образом этот беспардонный солдафон из пятисот ребят вышел на мою анкету? А почему он не нашел анкету моего друга Эмиля Бектенова? Ведь фамилии наши, так же, как фамилии наших отцов, начинаются на «Б» и стоят рядом. Мы с ним советовались, как заполнить графу анкеты, написали одно и то же, с той лишь разницей, что его отец был арестован 10 мая 1950 года. И вдруг меня осенило! В нашем доме жила пожилая медсестра, которая знала о том, что произошло нашей квартире в ночь с 10 на 11 января 1950 года. На медкомиссии я увидел её и очень смутился, так как мы были в чём мать родила. Она же, может быть, моё смущение поняла по-своему и заглянула в мою анкету, а потом рассказала обо мне капитану, чтобы чем-то привлечь к себе внимание. А может быть, она не думала, что капитан окажется болваном? Словом, когда я поздоровался с ней, она виновато отвела глаза.

Позавчера пришел контролёр-электрик. Проверил счётчик. Покачал головой, написал счёт и отрезал свет. Керосиновых ламп к тому времени в городском быту уже не было — пришлось вспомнить военные годы в глухом аиле: сделали фитилёк из ваты, перевернули пиалу вверх дном, налили растительное масло. Сидя вокруг плошки, мы готовили уроки. Братишка то и дело шмыгал носом, отчего фитилёк шевелился, как живой; по стенам прыгали наши огромные тени; стоило кому-нибудь кашлянуть, как плошка гасла.

Мать заболела и надолго легла в больницу. Никто к ней не ходил. В первые дни я носил ей незатейливые передачи: сладкую булочку, жареную картошку, а потом ходил без ничего. Я подходил к окну, звал мать, она поднимала голову, улыбалась и делала знаки, чтобы шёл домой и смотрел за младшими: стыдилась, что сын приходит с пустыми руками. А что я мог принести, если уже третий день мы ничего не ели? Вчера отыскал в кладовке несколько пустых бутылок из-под масла и шампанского, вымыл, сдал, купил на рынке картошки, сварил, размял, смешал с солёной водой, каждому положил по ложке — вот и весь завтрак; к обеду ничего не ели, а вечером выпили по стакану чая. Годы войны научили меня переживать голод.

Мне казалось, что вновь вернулся сорок третий год, только с некоторыми изменениями действующих лиц. Вместо покойной Жайсан-эне появилась круглолицая сестрёнка. Она родилась после войны, как раз в тот день, когда шёл банкет в честь открытия Киргизского филиала Академии наук. Кто-то шепнул академику К. Скрябину, что у научного сотрудника, сидящего рядом с ним, сегодня родилась дочь. Константин Иванович встал во весь свой гигантский рост, погладил седую бороду и произнёс тост в честь новорождённой, отметив, что это весьма символично: в день рождения Киргизской академии наук родилась киргизская девочка, которая должна быть очень счастливой.

Над землёй буйствовало весеннее солнце. В окно свисали гроздья сирени, на площади звучали фанфары и ликующие крики, люди улыбались, несли на плечах детей с красными флажками. Труд! Мир! Май! А в нашем доме царили горе и мрак. И никто этого не знал и знать боялся.

В драматическом театре аншлагом шли спектакли «Бесприданница» А. Островского и «Любовь Яровая» К. Тренёва, переведённые моим отцом, но на афишах фамилию переводчика заменили. Я думал, что заменили и сам перевод, тайно пошёл в театр, убедился, что текст тот же. Мать надеялась, что новый «переводчик» — один из лучших друзей и близких родственников отца — вернёт хотя бы часть гонорара. Увы, этого не случилось.

Бывают дома, живущие тихо, замкнуто: не зовут гостей, не устраивают встреч Нового года, не отмечают именины детей. В таком доме, наверное, легче пережить отчуждение и одиночество. Но у нас всегда было шумно и весело; приходили писатели, артисты, сказители «Манаса», родственники. Отец был очень общительным, обладал броским художественным юмором и настоящим певческим голосом, поэтому подтрунивал над своим однокурсником — народным артистом СССР Абдыласом Малдыбаевым, говоря, что не стал артистом лишь для того, чтобы не перекрывать ему дорогу. Словом, ни одна светская компания не обходилась без участия моих родителей. А теперь его бывшие друзья со мной не здоровались, делали вид, что я вырос и изменился до неузнаваемости. Так, по крайней мере, оправдался один из них, когда я поздоровался и назвал его по имени. Мне казалось, что все они неблагодарные предатели.

И чем больше я думал о них, тем больше зрели во мне злость и обида. Порою хотелось добыть где-нибудь максимовский пулемёт, установить его на чердаке, лечь на пузо и, как чапаевский Петька, строчить и строчить по площади, пока не кончатся все ленты. Потом вынашивал более реальную идею: добыть малокалиберную винтовку, залезть на чердак, положить пару пачек патронов и щёлкать их по одному, непременно попадая в лоб. На всякий случай начал ходить в секцию по стрельбе, участвовал в соревнованиях и выполнил норму второго спортивного разряда. Но было ещё одно, как мне казалось, самое главное предательство…

В нашем дворе жила девочка. Обыкновенная, с худенькими ножками, с тоненькой длинной шеей, с тонким голосом и очень большими серьезными глазами. Быстро сделав домашние уроки, я выходил во двор, садился на скамейку с книжкой. И ждал, когда появится её тоненькая фигурка или же услышу за спиной её смех. А когда появлялась она, весь мир заполнялся ею. Мы часами сидели на скамейке, говорили о пустяках. На третий день после ареста отца я вышел без книги, стал ждать ee. Она вышла сразу, молча села рядом и впервые в жизни положила свою прохладную тоненькую руку на мои ладони. Она была со мной. Я был уверен, что со мной она будет всегда. Мы сидели молча и долго, пока её не позвали домой. На второй день она не вышла. На третий день я ждал её возвращения из школы. Она серьёзно поздоровалась со мной и прошла мимо… Отец её был майором МВД, работал начальником управления мест заключения и, безусловно, знал о делах соседнего ведомства.

В следующий раз я выждал, когда мать пошлёт её за хлебом, вышел навстречу.

— Что случилось? Ты обижена на меня? — спросил я.

— Нет, — коротко ответила она, глянула на меня чистыми голубыми глазами и… прошла мимо.

Ресницы её мне показались очень колючими. Я остался стоять на месте. Отыскал в кармане папиросу и закурил прямо на улице — раньше я делал это тайком. Внутри меня что-то сломалось. Я чувствовал себя самолётом, потерявшим аэродинамику на большой высоте. Я падал с ускорением 9,8 м/сек2, умноженным на собственную массу. Кругом царили подлость и предательство. Мои плечи были не в силах выдержать тяжесть судьбы, брошенную сверху чьими-то могучими руками. Я всё ниже и ниже гнулся к земле, и не было сил выпрямиться.

В тот вечер, когда я узнал о гибели отца, я добыл пять рублей, пошел в забегаловку, купил 125 граммов «Московской» и выпил, зажмурив глаза. Водка показалась не горше чаши, из которой я хлебал теперь каждый день. А сейчас, слушая фанфарный марш Первомая, я подумал: «Хорошо бы из горла выдуть бутылочку водки и подохнуть, не приходя в себя».

Вчера вечером приходили мои одноклассники Толя Новиченко и Толя Соловьёв, звали в компанию. Девчонки из 28-й женской школы, как всегда, решили собраться по случаю Первомая, для чего надо было сброситься ребятам по десять рублей, девчонкам — по пять. Я, конечно, отказался, соврал, что пригласили родственники. Ребята немного потоптались, но настаивать не стали. Помимо отсутствия денег, были ещё две причины, которые не пустили меня в компанию. За два года я вытянулся, как шланг, вырос из отцовской одежды, брюки удлинял неоднократно, а теперь пришлось спустить их до самого пупка, поэтому на левой ягодице отсвечивала круглая заплатка, и я, чтобы скрыть её, до самой мотни натягивал свитер, который трещал в плечах и рвался. Пока было холодно, ходил в войлочных сапогах на кожаном ходу. Весна наступила внезапно. Все перешли на легкую обувь, а девчонки вовсе сняли «пильдеперсовые» чулки и гарцевали на каблучках. Не буду же я вальсировать в валенках!

Многие знали, что я сын учёного и писателя, а тут — заплаты на штанах, масляный фитиль вместо торшера, голод под звуки праздничного марша. Все это рождало во мне нечто злое и агрессивное, чего боялась моя мать, скрывая от меня гибель отца. Таков был багаж, который я притащил к Первомаю 1952 года.

Я вышел во двор, залитый солнцем, утопающий в зелени, благоухающий цветущими яблонями, жужжанием медоносных пчел. Моя младшая сестрёнка с соседской девочкой — дочерью помощника первого секретаря ЦК, разложив на скамейке свои куколки, «ходили» друг к другу в гости. Дочь помощника (он жил в нашем дворе) достала из пакета большое красное яблоко, с хрустом откусила, брызнув белым соком. Моя сестрёнка посмотрела, как она уплетает в обе щеки, проглотила слюну и хитро спросила:

— А кто тебе дал вкусное яблоко?

— Папа принёс подарок с работы. Вот, — показала девочка бумажный пакет с изображением девочки в юбке с голубым шаром. — Тут шоколадка есть. Хочешь?

— Нет, — покачала головой моя сестренка. — Мне тоже папа принесёт с работы подарок.

Она наклонила голову, шмыгнула носом и вытерла слезу. Она давно не ела шоколад. Подарки ей никто не приносил. Я почувствовал, как что-то горячее хлынуло внутрь груди и к горлу подкатил комок. Откуда знать несчастной малышке, что у неё никогда не будет ни подарка от отца, ни самого отца. Откуда знать бедному ребенку, что два года назад отец её подружки положил на стол своего шефа докладную записку за подписью министра МГБ и тот, не моргнув глазом, написал «согласен», в результате чего девочка, рождённая в день рождения Киргизской академии наук, стала дочерью «врага народа», а теперь и сироткой…

Я подозвал сестрёнку, заставил собрать игрушки, завёл её домой и строго наказал не выходить из дома.

В русском фольклоре есть застывшее выражение: «наполнившись ратного духу». Таким духом наполнялись былинные богатыри и полководцы перед боевыми походами. Чем-то подобным «наполнялся» и я. Это было чувство злой агрессии, рождённое ненавистью к миру, окроплённому подлостью и предательством. Я, как медведь в клетке, метался меж четырёх стен, на глазах изумлённого братишки курил одну папиросу за другой. Надо было что-то делать до наступления темноты. Я представил, какое унылое зрелище ждёт меня вечером. В тот час, когда весь мир будет ликовать, праздновать весну, друзья мои будут танцевать с девчонками в приталенных ситцевых платьях и лёгких сарафанах, пить красное вино, гулять по городу, смеяться, сидеть в сиреневом сквере, любоваться фейерверком огней, я буду сидеть в полумрачной комнате, освещённой жёлтым фитильком, с плачущими от голода сестрёнками и братишкой… Я зашёл на кухню, отыскал большой нож с деревянной рукояткой, заткнул за пояс и шагнул за порог.

Спускались ранние сумерки. Фонари ещё не горели. На танцевальной площадке парка имени Панфилова оркестранты настраивали свои инструменты. Через некоторое время здесь соберётся молодёжь города, будет шумно и празднично. Все разодетые, наглаженные. Парни в широких брюках клёш, начищенных ботинках. Улыбки девчат. Смех. Флирт. Ребята, чуть-чуть подвыпившие «для храбрости». О, проклятый праздник! Как ты давишь меня и топчешь!

Но ничего. Через час-другой и я буду здесь. Сейчас у меня будут деньги. Куплю хлеба, масла и сахара, покормлю малышей — устрою им праздник; куплю бутылку вина «Чёрная смородина», папиросы «Казбек» — устрою праздник себе. Шлёпну полный стакан, закурю длинную папиросу. И всё горькое забудется. И всё радостное вспомнится. Куплю огромный кулёк конфет «Раковые шейки» и пойду к сёстрам Мигуновым, где собрались одноклассники…

Фуражку натянул на самые глаза. Улица пуста. Вдали показался силуэт человека в костюме и шляпе. Деньги, конечно, у него есть. «Давай деньги, не то пырну!» Нож буду держать на уровне его печени, пока не вывернет все карманы. Нет, это надо говорить по-другому. Сейчас в городе появилось очень много амнистированных. Они снимают часы и отбирают деньги средь бела дня, в общественном транспорте, тихо приставив шило или заточенную отвёртку к сердцу или печени сидящего рядом — и тот покорно отдаёт часы.

Нож я спрятал в рукав, точно как балтийский матрос в фильме «Мы из Кронштадта». Нет, убивать, разумеется, я не думал. Даже в пацанских драках никогда не бил лежачего, никогда не брался за камень, если даже терпел поражение. Словом, никогда не был жестоким. «Слышь, дяденька, гони-ка сюда часы и деньги. Они тебе очень мешают!» Вот так-то будет больше похоже.

Пока я репетировал встречу, дяденька подошёл очень близко. Он был в светлом новеньком коверкотовом костюме-тройке с ярко-зелёным галстуком, из кармана свисала серебряная цепочка от часов, на груди орден Красной Звезды и планки от медалей. Фронтовик. Но сейчас это не имело для меня никакого значения…

Я огляделся — вокруг никого. Он в пяти шагах. Я тряхнул плечом и ощутил в ладони рукоятку ножа. Ну! Человек поравнялся со мной. Я проглотил слюну и… пропустил его мимо. Догнать — и co спины! Но впереди показалась шумная компания… Нет. Эта аллея не годится для дела. Я сам не заметил, как подошёл к памятнику Панфилову. Легендарный защитник Москвы, вытянув руку вперёд, отдавал дивизии последний приказ перед своей гибелью. Я зашёл за пьедестал. Отсюда можно выйти внезапно, сделать своё дело и скрыться в парке. Ага! Вот он идёт, мой голубчик. В тёмно-синем костюме, слегка пошатывается. Костюмчик у него ладный, моего размера. Светлые лакированные туфли скрипят — сшиты на заказ. Этого можно взять запросто. Надо заманить его за памятник и поменяться одеждой вместе с содержанием карманов.

Стоп! А почему он сам идёт на меня? А-а, все ясно. Тут есть тёмный закуток, где можно помочиться. Прекрасно! Тут мы его и застукаем. Полупьяный посмотрел на меня мутноватыми глазами, понимающе подмигнул: ну как, мол, успел? И прошёл к месту назначения. Пауза. Возвращается, застёгивая ширинку. Раз… Два… Я сделал шаг вперёд — и вдруг откуда ни возьмись к моим ногам упал огромный каравай подового хлеба. Я опешил. Откуда? Поднял голову и увидел задние номера полуторки. В открытом кузове, держась за весы, тряслась женщина в белом халате.

Я поднял хлеб и прижал к груди. Он был ещё тёплый. А запах! О-о! Я зажмурился. Вспомнил, что в руке у меня нож, хотел тут же отрезать кусок, но рука не поднялась. Понесу домой и там… с моими малышами…

Мозг работал лихорадочно, но целенаправленно. Не сам ли Бог подбросил этот хлеб к моим ногам, чтобы спасти меня от греха?! А может, мятущийся дух отца вырвался на волю и отвёл мою руку от преступления?! А может, это воля генерала Панфилова и ребят, что полегли под Москвой?! Я задрал голову, посмотрел на бетонное лицо Ивана Васильевича. Славный комдив, подняв руку, отдавал последнюю команду перед своей гибелью…

Навстречу мне шли люди, но я никого не замечал. Я шёл, обняв огромный подовой хлеб. По щекам моим текли слёзы. «Ты помнишь детские года: слёз не знал я никогда, но тут я плакал без стыда»… О Господи! Как точно сказал обо мне Лермонтов сто лет назад.

Вдруг в какую-то минуту мне показалось, что я иду не один. Нас двое. Один — юноша семнадцати лет от роду, сын «врага народа», голодный, обиженный, презренный, проведённый сквозь строй, — шёл и плакал, обнимая тёплый хлеб. Другой — сильный и мудрый, трезвый и добрый — шагал рядом, обняв младшего за плечи, и говорил: «Ну что, малыш? Выстоял? Теперь ты будешь жить, и отец твой возродится в тебе и будет жить дальше в своих внуках. Ты должен жить и бороться, чтобы люди когда-нибудь узнали истину и поклонились памяти его».

Вот я и живу…

Мар БАЙДЖИЕВ.

"СК"

Издательский дом "Слово Кыргызстана"

Добавить комментарий